Елена Суланга

Пятый выстрел

     Рабочий день закончился. Пришла пора ехать домой. На Балтийском вокзале я купила билет до станции Сиверской. Сижу в последнем вагоне электрички, похрупываю чипсами (дурная дорожная привычка!) А за окном то дождь, то солнышко… Что меня ждёт на конечной станции, если зонтик дома забыт? Вот ведь, все люди как люди, одна я растяпа. И я стала смотреть на пассажиров. У кого – плащ-накидка, у кого – зонт. Молодцы!

     Наконец по дорожному радио объявили об отправлении поезда. И тут же снова дали о себе знать звонкие капли дождя. Электричка тронулась с места. Глухой, нарастающий ритм на «раз-и, два-и, три-и, четыре-и…» Дробью потоки небесной воды, словно включился ударник в весёлую мелодию дождя и дороги. И вдруг, с шумом и грохотом распахнув дверь, в вагон влетела, а точнее – ввалилась, с воплями и причитаниями, пожилая женщина. Она была увешана сумками, авоськами и, вдобавок, волочила за собой огромную тележку. «Сильны наши старушки, – подумала я. – Тяжесть-то какая неподъёмная!» А женщина, поискав глазами свободное место, неожиданно устремилась к моей скамейке и плюхнулась рядышком на сидение. И моментально, даже не поворачиваясь ко мне лицом, начала говорить. Да так, что, выходит – если со стороны посмотреть – мы с ней давнишние знакомые! Я-то сразу поняла: это у людей иногда такая нервная «говорильня» возникает. От стресса. А мне что? Пусть себе человек выговорится; глядишь, поболтает и успокоится. Вот ведь как бежала, боясь опоздать! В общем, слушаю её безобидную трескотню и только головой киваю да тему поддерживаю.

   – В Гдовскую еду, там моя деревенька. Ещё от станции километра четыре идти. А в Гатчине пересадка. Вот, внучкам везу продукты.

   – А у Вас самой растёт что-нибудь в огороде? – полюбопытствовала я.

   – Кабачки, помидоры, зелень… парник ветром снесло… внаклонку сажаю, поясница… – отвечает.

   – И у меня кабачки, а ну их, тыква лучше, бурьяна много, крыша протекает… нет-нет, кур не держу… сирень – да, жалко, отцвела уже! Зато ландыши пошли.

   – Земляника, грибы… ландыши ещё местами есть, – говорит.

   – Комары да слепни, – вздыхаю с улыбкой.

     Вот так мы вели беседу минут десять. Спутница моя всё рассказывала про огород и деревеньку, про грибы да ягоды. Когда тема приелась, разговор, как водится, коснулся здоровья.

   – Вишь, сколько таскать мне приходится! Это с диабетом-то. Подколюсь – и вперёд. Инсулин, пролонгированного действия. А ещё позвоночник больной, грыжа, глаз один плохо видит. Тяжело… А помощи ни от кого не жди. Эх, если б нас было много!..

     Я сочувственно промолчала. Кто его знает, почему у стариков нет никого им в помощь? Может, за границей родня. А то вдруг поссорились. Я почем знаю? Вот и выходит, что не всякие разговоры могу вести: а то ещё вдруг ляпну чего по неосторожности, потом красней. Словно прочитав мои мысли, она продолжала:

   – А все потому, что война. С войны это стало. У бабки моей девять деток росло. Девять! А после войны сколько нас осталось? Дядя, царствие ему небесное, да мы с братом.

     Она немного помолчала.

   – А Вы какого года? – спрашиваю я.

   – Сорок первого. Я в самом начале войны родилась. Отца тут же на фронт призвали, он на войне и погиб. Остальные наши мужики тоже воевали на разных фронтах. А дядю не взяли по инвалидности, он хромой был, калека. А как фашисты-то пришли в деревню…

     Я не так скоро смогла переключиться от кабачков с земляникой на военную тему. Ответить было нечего, и я просто молчала, изредка кивая головой.

   – Бабушку фашисты убили. За что, знаешь? Она услышала грубый незнакомый говор и вышла на крыльцо, грозная, с печальником в руке. Печальник – сковородка по-нашему. Вот фрицы и испугались её. Полоснули по ней из автоматов. Бабки-то и не стало.

    Она глубоко задумалась.

   – Немцы-то, вишь, по-разному себя вели. Я от дядьки да брата знаю. Дядя мой как в живых остался? Как-то раз многих наших из деревни взяли да в лес повели. Зачем, ясно дело. «Расстреливать будут», – шептались в толпе. Ужас сковывал шаги. «Шнель, шнель», – кричали немцы, сердито подталкивая людей автоматами. А среди немцев кто-то по-русски знал. Не так, чтобы очень, но все поняли. «Бегийт в болото! – вдруг раздался голос. – Бистро, бистро!». Люди и побежали. Дядька мой как сиганёт в болотную жижу! Там не топь была, просто мокрое место с комарами да кочками. «Пригнийс!» – закричал тот же голос. Куда уж дальше! Не присели – легли, вжались в землю-матушку, одни затылки торчат. Что кочки, что головы человеческие… Немцы поверх тех затылков дали очередь. На весь лес отгремело! «Назад нихьтс! Нель-зя. Ступайт в другую деревню!» И ушли. А люди ещё долго лежали на земле без движения, облепленные комарами да гнусом. Боялись шевельнуться. Под закат, как темнеть стало, побрели через лес в соседнюю деревеньку. Как фашист тот приказал. Тихо, молча идут. И не знают, то ли ругать им немцев, то ли радоваться, что живы остались.

     Я наконец-то решилась вставить пару слов.

   – Выходит, разные они были, немцы-то! – говорю. – Как и все люди на земле. Простым солдатам на что война?

     Старушка кивнула. – Да, – говорит, – так. Им, видно, приказ отдали: стольких-то для острастки убить. А кому охота зазря чужую кровь проливать? И так по макушку в крови от той проклятой войны… Может, они хоть этим-то перед Богом оправдаются. Да… Но вот маму мою…

     Я посмотрела на собеседницу. Она всё время сидела вполоборота, пока про кабачки да землянику. А тут голову ко мне повернула. Лицо с красными прожилками. Глаза светлые, ясные. На щеке – слезинка. Как у ребёнка… Маленькая, словно капля росы. Это не то, что за окном, там дождевые, огромные каплищи. И говорит, пытливо глядя в глаза: «Маму мою…»

     А поезд мчится и мчится, набирая ход и, словно Машина Времени, врезается в историю. Раз-и, два-и… Окна в мутных потоках. Не видно ни зги за окном, такой хлынул ливень. Внезапно словно белёсый туман поплыл вдоль вагона. В нём стали, один за другим, исчезать лица пассажиров, и только одно лицо – лицо той старой женщины оставалось ясным. Словно икона Богородицы, которая плачет…

   – Немцы убивали всех, кто помогал партизанам. Безжалостно… Их повели на расстрел. Брата, маму и ещё трех старух. За то, что те кормили. Слышь, еду по ночам выставляли за окно. А партизаны ночью тихонечко пробирались к домам и продукты брали. В лесу-то ведь ничего толком не растёт, да и соли-сахара нет. А мама ещё и в партизанский лагерь ходила вместе с одной соседкой. Кушать им носила. Жалела мужиков, что голодные. И Кольку, брата моего, иногда брала с собой. Фрицам, если спросят, отвечала, мол, «за грибами» – те и не привязывались. А как уж пронюхали, что к партизанам? Я не скажу. Может, и донёс кто из своих, чтоб перед фрицами-то выслужиться?.. В общем, повели на смерть. Мне тогда годик был, я эту историю от брата слышала.

     Идут, значит. И мама всё молчит, и только Бога молит, чтоб сына как-нибудь от смерти спасти. Ни о чём больше не думает. Братик мой Коленька просто шёл, испуганный, ошарашенный. Месил ногами мокрую траву. Голову низко-низко опустил. Как овечка. Ну вот, дошли они до того места, где кусты да ёлочки молодые густой стеной, а дальше – чаща. Мать вдруг резко толкнула мальчика: «Беги же! Ну!» И в лицо ему глянула. «К партизанам…» Мальчик юркнул в кусты и, пригибаясь, сразу рванул в лесные дебри, под треск автоматной очереди. «Ш-шайзе!» – выругался кто-то из немцев. И процессия двинулась дальше.

   …а он всё бежал, бежал, спотыкаясь о коряги, падал лицом вниз, на землю, колючую от старых ёлочных иголок. Вставал и, не смахивая грязь с лица, мчался дальше. Дорога в партизанский лагерь была ему хорошо знакома.

   – Дядька Трофим! – хрипло крикнул он, но тут же пахнущая машинным маслом крепкая мужская рука закрыла ему рот.

   – Говори тише, дурак! – дунули в ухо. И, чуть позже, – Немцы близко.

     Пальцы ослабили хватку.

   – Дядька Трофим, дядька Трофим, там маму мою фашисты убить хотят! И бабку Игоря, и…

   – Где? – сухо спросил Трофим.

   – Здесь, рядом! Вы успеете, только поторопитесь, пожа-алуйста!

   – Что случилось? А, это ты, Колян!

     Мальчишку обступили подошедшие партизаны. Их было человек десять-двенадцать. Один молодой парнишка, улыбаясь, сказал, мол, Коль, тяпа-растяпа, холщовый мешочек серенький забыла мамка твоя, а в чём ты нам еду принес? Без соли с картошкой, без хлеба и лука уже третий день сидим…

   – Дяденьки, поторопитесь же, ну!!!

     Лицо мальчика исказила нервная гримаса. Он хотел было рвануть в землянку к командиру, но Трофим придержал его. А из землянки уже вылезал заспанный небритый человек лет сорока пяти, в военной форме, серой от песка и пыли.

   – Чего расшумелись?

   – Слышь, Пётр Андреич, немцы близко. Колька говорит, людей на расстрел повели.

   – Людей, говоришь? – командир провел рукой по небритому подбородку. – Много?

   – Четырёх женщин. Колька пятым был, он успел удрать.

     Андреич помолчал. Он стоял, задумавшись глубоко, словно подсчитывал что-то, и в лохматой его голове, как мельничные жернова, ворочались тяжёлые мысли. Но размышлял он недолго. Повернул лицо куда-то в сторону болота и процедил сквозь зубы:

   – Я своих солдат из-за четырёх баб под пули не поведу. Немцев больно много. Кузьма вернулся, говорит, в деревне полно карателей! Если шум поднимем, они всех мигом порешат.

     Бедный Коля стал белее мела. Страшно было – ещё страшнее, чем там, на лесной тропинке, когда их вели на гибель.

   – По-мо-ги-те… – наконец произнёс он каким-то очень не своим голосом. – Маму… Маму же убьют.

     И слеза по щеке. Партизаны участливо (мол, прости, ничего не можем поделать!) вздыхали, отворачиваясь от Колиного взгляда. Молодой парнишка хотел было что-то сказать, но Андреич грозно зыркнул на него, и тот поник головой.

     Мальчик в какой-то момент словно очнулся и, почувствовав, что дядька Трофим ослабил хватку, рванул было обратно, едва тот успел ухватить его за рукав.

   – Да куды ж ты под пули?

     Мальчик забился в железных объятиях взрослого человека.

   – Да я их, да я их сам, да я…

     Насилу Трофим, изловчившись, снова зажал ему рот.

     И в этот момент прозвучал первый выстрел. Сухой звук, эхом отдавшийся в вечернем лесу.

     «Это не маму, – вдруг почему-то подумал Коля. – Не в неё, она же ещё жива. Мама жива!»

     Наступила тишина. Тишина – как перед грозой, которая состоится, потому что неизбежна, потому что ей настало время – быть, ну и всё тут.

     Второй выстрел Коля ощутил, как страшный удар хлыстом по телу. Он вздрогнул, дёрнулся, сильно прикусив державшую его руку. Трофим беззлобно выматерился, а мальчик снова услышал в своей голове странный голос: «Не маму». И, понимая, насколько эта мысль фальшива, он всё же попытался ей обрадоваться. Наверняка мама ещё жива!

     Третий. А за ним через секунду последовал и четвёртый выстрел. И тогда тело Коли вдруг обмякло, и он ватным комом стал сползать на землю. Он завыл, как воют волки, и принялся мерно раскачиваться из стороны в сторону. Трофим все ещё держал мальчика, зажимая ему рот, так что, вместо воя, получалось мычание.

   – Что делать-то будем с пацанёнком? – полушёпотом спросил кто-то. – Ведь снова выть начнет, бедолага. Может, рот ему, того, тряпкой замотать – пока фрицы не уйдут?

     И они замотали бы Коле рот тряпкой, они уже вытащили для этой цели грязную портянку, первое, что под руку попало, – как вдруг…

     Пятый. Отчётливо, звонко. С дерева, с шумом хлопая крыльями, слетела какая-то крупная птица. Вниз посыпались шишки и мелкие веточки. Тело Коли вдруг окрепло. Он вдруг успокоился. Абсолютно. Взял Трофимову руку и отвёл от своего лица, а Трофим почему-то не сопротивлялся.

   – Это – мой… – сказал мальчик твёрдо и отчетливо. – Это убили меня.

     И он повернулся спиной к партизанам и зашагал куда-то в глубь леса, а те не стали его задерживать, вообще, они постарались сделать вид, что его уже здесь нет, как если бы и раньше его здесь не было. Мальчик почувствовал, почему партизаны молчат, почему не задерживают его, позволяя уйти, не спрашивая, куда… Он понял, что должен что-то сказать им напоследок.

   – Отдайте мне мамин мешочек, серый, вон тот, что на земле!

     Ему протянули холщовый мешок. В нем лежала небольшая луковица, которую забыли вытряхнуть. Мальчик вынул из мешка ту луковицу и протянул её партизанам. Но они не взяли. Луковица упала на землю. А Коля сжал пальцы в кулак, потом раскрыл их и зачем-то долго смотрел на свою пустую ладошку.

   – Она вас кормила… – тихо сказал он им на прощанье.

     Хрупкая фигурка мальчика медленно таяла в полумраке леса. Потом и вовсе исчезла.

   – Это ж добивали кого-то, – наконец, проговорил Трофим.

   – Да заткнись ты! – прошептал молоденький парнишка. Он вдруг заплакал, не стесняясь своих слёз.

     А Коля с того дня, когда он понял, что его убили вместе с мамой, – стал совершенно другим человеком. Он тогда прошёл ещё несколько километров по лесу, совершенно не зная, куда идёт. Ему не было страшно: он не боялся ни темноты, ни волков, ни, тем более, людей, – никого он больше не боялся, потому что умер. Спокойно дошёл наутро до какой-то дальней деревушки, где его никто не знал. Назвал себя чужим именем и ничего о себе не рассказывал…

     Это уже после того, как немцев прогнали, Коля домой вернулся. А там – я! «Хорошо, – говорит, – сестрёнка жива осталась». А меня соседка вынянчила. Так вот мы потом и прожили свою жизнь. Так и прожили…

     Женщина вскоре распрощалась со мной и, забрав котомки с тележкой, заторопилась к выходу. А я сидела и всё никак не могла отойти от наития. От той истории, которая неожиданно коснулась моего сердца. Что есть война? Солдатики ли, стреляющие друг в друга? Или же что-то, гораздо более глубокое, чем наш видимый мир, в котором не найти ответа на этот простой и страшный, но очень важный вопрос…

     Дождь, наконец, прекратился. Косые струйки стекали вниз, меняя рисунок на стекле. Наконец, оно сделалось прозрачным. И весь остаток дороги я молча смотрела в окно. Туда, где вечернее солнце пронзало своими рыжими лучами иссиня-чёрные тучи.

2011